Здесь выдают
ставки
ставки

Химера
– Проходите сюда, пожалуйста! Встаньте полукругом, чтобы всем было видно, спасибо.
Высокий седой мужчина с аккуратной бородкой, в клетчатом костюме и с длинной указкой в руке терпеливо ждал, пока разношёрстная группа туристов соберётся вокруг него и обратит внимание на полотно, занимавшее значительную часть стены выставочного зала. Раздался треск фотокамер, восхищённые возгласы. Людей впечатляет часто сам размер картины, нежели сюжет, краски и мастерство художника.
– Это одно из самых значимых произведений художника, во многом недооценённое. При жизни автора оно не выставлялось, а много лет спустя после его смерти, уже во времена французской революции, было найдено на чердаке под грудой хлама и произвело некоторый эффект на публику. Но позднее о нём снова забыли. Картина называется «Химера».
Огромный холст, как распахнутые окна террасы, открывал вид на широкую площадь. На заднем плане угадывались очертания высокого собора с легко узнаваемыми башнями и розеткой над главным входом – Нотр-Дам-де-Пари. Центральное же место на полотне занимал высокий двухъярусный эшафот. Всё внимание и нарисованной толпы, и проходящих по залам галереи туристов оказывалось приковано к белой, почти светящейся фигуре обнажённой молодой женщины, стоящей вполоборота к зрителю.
– Мы с вами наблюдаем сцену казни, – принялся объяснять экскурсовод. – При чём двойной казни. Если присмотреться, можно увидеть на верхнем ярусе эшафота по свежим доскам разлитую кровь и лежащее навзничь обезглавленное тело. Это вор или убийца, получивший свой приговор.
– А девушку тоже… того? – молодой парень из второго ряда красноречивым жестом провёл большим пальцем по горлу и вывалил язык.
– Нет, нет, – торопливо ответил экскурсовод. – Её раздели для наказания розгами и клеймения. Уверен, многие читали Дюма ну или хотя бы смотрели кино. История Миледи должна быть знакома. Девушку, обвинённую в проституции, наказывали публичной поркой и клеймили калёным железом. Разумеется, при отсутствии средств к существованию даже угроза жестокого наказания не удерживала девушек от возвращения на этот путь.
– А почему «Химера»? – спросил ещё кто-то из группы зрителей.
– Химера – это она, – экскурсовод ткнул кончиком указки между лопаток приговорённой, торчащих как крылья подбитой птицы. – Она считалась одной из самых уродливых женщин Парижа того времени.
* * *
Её звали Мадлен Люс. Это была одна из самых красивых женщин, которых я когда-либо знал.
Мы с Пасквале приехали в город осенью, накануне праздника Святой Девы Розария. Был уже октябрь, по утрам грязь на дорогах схватывалась инеем, и ночевать под открытым небом становилось неуютно. Я предостерегал товарища от Парижа, зная его тягу впутываться в приключения, но он только посмеялся над моими опасениями. Он говорил, что я должен рисовать и продавать картины, а значит нам нужен Париж. Город шлюх, воров и королей.
«В сущности, одно и то же, – смеялся Пасквале. – Наш король вор, а королева – шлюха, кем же быть нам?»
Добрались мы на попутках, на городской заставе получили несколько зуботычин и предостережение от бродяжничества, но холсты и кисти, которые я всегда носил с собой, убедили стражу, что в город прибыли не парочка бездомных, а деятели искусства. Голодные художники.
Художник был только один, очень неудачливый и очень голодный, а второй – вор, куда более любимый Фортуной. Подозреваю, Пасквале таскался за мной из жалости, если бы не его умение находить крышу над головой и пропитание, пусть и не совсем законным образом, я давно стал бы мёртвым художником.
Оставив меня на площади у собора, мой друг нырнул в паутину узких улочек. Он собирался разузнать насчёт жилья и обеда, а я был уже слишком утомлён, чтобы ходить следом. Продолжавшийся больше двух недель кашель всё больше одолевал меня, иногда даже не давая вздохнуть. Сапоги мои прохудились, а на куртке не осталось пуговиц, чтобы её застегнуть.
И всё же я в восхищении, должно быть присущем всем художникам, разглядывал великолепный собор и разномастную публику вокруг. Здесь толпились нищие, торговцы, праздные зеваки, спешили по своим делам люди занятые, проезжали верхом военные, с громким цоканьем и звоном проносились дорогие кареты вельмож. Казалось, весь мир сошёлся на этой площади.
Наверно, я задремал, потому что Паксвале потряс меня за плечо, приводя в чувство. Он практически волок меня на себе, таща следом и мою тяжёлую суму, уводил всё дальше от площади вглубь переулков и тупиков.
«Я нашёл нам отличную комнату, – сказал он по пути. – Тебе понравится».
«Какой-то трактир?» – спросил я, думая с тоской о влажных, плесенью покрытых простынях, пустом очаге и крысах.
«Нет, трактир нам не годится, – ответил Пасквале. – Ты очень плох дружище, нам нужно местечко потеплее. И кто-то, кто сможет о тебе позаботиться, пока я добываю нам хлеб».
Тогда я и познакомился с Мадлен Люс. Две комнаты под самой крышей в одном из старых флигелей двора прачек принадлежали ей, в одной она жила, а другую сдавала в наём по очень хорошей цене бедолагам вроде нас. Пасквале сгрузил меня, как мешок с брюквой, на узкую койку в глубине комнаты — а пути по лестнице я вообще не помнил, в голове шумело и страшно хотелось спать. Я поднял взгляд на женщину, с которой товарищ мой договаривался об оплате, стоявшую рядом с кроватью. И ужас пронзил всё моё существо.
Вероятно, тому виной было ещё моё лихорадочное состояние, но Мадлен Люс действительно показалась мне страшной, как гаргульи, населявшие карнизы собора. Это была высокая худая женщина, ещё не старая, но уже измождённая трудом и нищетой. Бледную до синевы кожу, испещрённую паутинкой просвечивающих голубых сосудов, покрывали тёмные веснушки от корней волос до выреза платья. Густые тёмно-рыжие волосы торчали во все стороны, как воронье гнездо, кое-где даже свалялись. Ту часть, что могла расчесать, Мадлен заплетала в длинную косу, перекидывала через плечо. А одно плечо у неё было сильно выше другого, из скособоченной спины торчали в стороны острые лопатки, как обрубки крыльев. Эта женщина действительно была похожа на какую-то страшную птицу. Её крупный нос с горбинкой напоминал клюв, тонкие бескровные губы почти терялись, а глаза были разного цвета. Один карий, другой зелёный.
«Твой друг умирает», – сказала Мадлен Пасквалю, глядя на меня.
Я ждал от неё хриплого карканья и был совершенно не готов к тому нежному глубокому голосу, что поднимался из клетки её скрученных рёбер.
Пасквале пообещал раздобыть деньги к вечеру и исчез, оставив меня с Мадлен. Я временами впадал в забытьё, приходил в себя и снова видел её перед собой. Я бредил, говорил, как она похожа на горгулью, и спрашивал, создана ли она для напоминания нам о грехе, или наш грешный мир так её искалечил?
Мадлен мне не отвечала. Она приносила воду, поила меня, накормила горячим бульоном – впервые за много недель в желудке у меня оказалось что-то горячее, я плакал, прихлёбывая суп с щербатой ложки, которую подносили мне ко рту. Ещё были какие-то горькие травы, микстуры, даже приходил врач, визит которого мне запомнился только потому, что врач никогда не был нам по карману. Вероятно, он тоже был в изумлении от того, куда пришлось идти и кого спасать – но ему заплатили достаточно, чтобы усмирить гордыню.
Я провалялся в постели две недели. Скитальческая жизнь совершенно подорвала моё здоровье, и пустяковая простуда от мокрых ботинок едва не стала приговором. Мадлен и Пасквале спасли меня. Они дежурили по переменке у постели, Пасквале часто исчезал надолго, возвращался с деньгами, иногда пугающе большими. Я понимал, что он ввязался во что-то очень нехорошее, пытался отговорить, убеждал его, что мне лучше, суп каждый день уже не нужен, можно обойтись горячей водой и варёной брюквой.
Вскоре я понял, что деньги, которые он добывает, давно идут не только на моё лечение. Проснувшись однажды днём, я не увидел подле себя Мадлен, как обычно. Но увидел её у окна. Она распустила волосы, сидела, чуть отвернувшись, я видел лишь её птичий профиль, очерченный светом, и яркий золотой ореол вокруг головы – редкое, но ласковое осеннее солнце разливалось по медным локонам. Возле неё сидел Пасквале и густой щёткой расчёсывал и распутывал разбросанные по плечам волосы. Тот самый Пасквале! Богохульник, грубиян и повеса.
На Мадлен было новое платье. Она всегда носила чёрное, как вдова, хотя замужем никогда не была. Теперь же она была одета в зелёное с белым, с кружевами, с цветами из лент по рукавам и подолу. Это было очень дорогое платье, но на самом деле оно ничего не стоило. Куда дороже – роскошь, единственно достойная этой женщины – взгляд, которым Пасквале на неё смотрел.
Они очень сблизились за время моей болезни. Пасквале, несмотря на репутацию ветреного прохвоста, был искренне встревожен, а Мадлен имела удивительную способность к сопереживанию. В конце концов, объединившее их опасение за мою жизнь переросло в другое чувство, то, что сильнее страха и людской молвы.
Впервые Пасквале угодил за решётку зимой, перед самым Рождеством. Он подрался с кем-то пьяным прохожим, кричавшим через улицу Мадлен, что никогда не видел такой уродливой шлюхи. Может быть, повод для такого оскорбления и был – замужем Мадлен, как я говорил, никогда не была, но по рассказам соседок, несколько лет назад родила ребёнка. Девочка прожила всего полгода, ни до её рождения, ни после, ни на похоронах, устроенных двором прачек, отец не появлялся. Пасквале же заявил, что бастарды не повод бросаться грязными словами – королеву же никто не называет шлюхой, хотя от кого рождён дофин Франции, одному чёрту известно. Но её честь охраняют ревностно, король отрубит любую голову, в которую придёт мысль о неверности её величества, и любой язык, повторивший эту ложь. Так почему красавица Мадлен, зарабатывающая на жизнь тяжёлым честным трудом, должна довольствоваться меньшим?
Их обвенчали в марте, когда Пасквале, наконец, вышел из тюрьмы. Я к тому времени оправился от болезни, снова начал рисовать и даже продавать картины, скопил денег и смог сделать молодым свадебный подарок. Мы наняли рабочих и перекрыли крышу, переложили очаг в большой комнате, а к сентябрю я съехал в квартирку по соседству, чтобы дать молодожёнам больше места и времени друг на друга. Жизнь наладилась.
Ну, я так думал. Как год назад, под Рождество, Пасквале снова схватили. Поздно ночью Мадлен прибежала ко мне и задыхаясь от рыданий рассказала, что взяли его уже не за грабёж. Всё чаще его вылазки и налёты с друзьями приносили не деньги, а разговоры, и домой он тащил не краденные вещи, а книги. Книги, за которые теперь поплатится головой.
Стражу навели свои же, кто-то со двора прачек. Воры, мелкие карманники, нищие, просящие подаяния у стен собора, торговки, жалующиеся на количество голодных ртов в их семьях – кто-то из них не простил своенравному гордому Пасквале любовь к «Химере» и нелюбовь к королю.
Мы с Мадлен пытались доказать, что Пасквале просто вор, возможно, добиться его отправки на каторгу или в Новый свет. Но он сделался гордым, цитировал Генри Сент-Джона и его «Рассуждение о партиях» прямо в суде. Мадлен тоже делалась острой на язык в гневе. Вскоре и её заковали в кандалы, приговорили к плетям якобы за распутство, потому что судить женщину за подстрекательства к революции показалось дикостью.
Я тоже несколько недель отсидел в казематах. А когда вышел, узнал, что казнь моих друзей назначена на завтра, и уже ничего сделать нельзя.
Я видел в то утро, как на свежие подмостки, ещё белого дерева, выводят их вдвоём. Пасквале смеялся. Он улыбался даже в тот момент, когда опустился на колени у края эшафота. Мадлен, стоявшая ярусом ниже, подтянулась на носочках и поцеловала его на глазах у многотысячной толпы. Толпа ревела, бросалась оскорблениями и пошлостями, радостным воем встретила стук ударившейся о доски головы.
А потом палач спустился к Мадлен. Он собирался сорвать с неё тонкую сорочку, служащую единственной защитой от холодного мартовского ветра, но она остановила его и сама сбросила её с плеч. Толпа замолчала.
Там, на эшафоте, стоял господний ангел с обломанными крыльями, а у ног его колыхалось чёрное моря оскаленных химер..
©Бертольф Селвин
– Проходите сюда, пожалуйста! Встаньте полукругом, чтобы всем было видно, спасибо.
Высокий седой мужчина с аккуратной бородкой, в клетчатом костюме и с длинной указкой в руке терпеливо ждал, пока разношёрстная группа туристов соберётся вокруг него и обратит внимание на полотно, занимавшее значительную часть стены выставочного зала. Раздался треск фотокамер, восхищённые возгласы. Людей впечатляет часто сам размер картины, нежели сюжет, краски и мастерство художника.
– Это одно из самых значимых произведений художника, во многом недооценённое. При жизни автора оно не выставлялось, а много лет спустя после его смерти, уже во времена французской революции, было найдено на чердаке под грудой хлама и произвело некоторый эффект на публику. Но позднее о нём снова забыли. Картина называется «Химера».
Огромный холст, как распахнутые окна террасы, открывал вид на широкую площадь. На заднем плане угадывались очертания высокого собора с легко узнаваемыми башнями и розеткой над главным входом – Нотр-Дам-де-Пари. Центральное же место на полотне занимал высокий двухъярусный эшафот. Всё внимание и нарисованной толпы, и проходящих по залам галереи туристов оказывалось приковано к белой, почти светящейся фигуре обнажённой молодой женщины, стоящей вполоборота к зрителю.
– Мы с вами наблюдаем сцену казни, – принялся объяснять экскурсовод. – При чём двойной казни. Если присмотреться, можно увидеть на верхнем ярусе эшафота по свежим доскам разлитую кровь и лежащее навзничь обезглавленное тело. Это вор или убийца, получивший свой приговор.
– А девушку тоже… того? – молодой парень из второго ряда красноречивым жестом провёл большим пальцем по горлу и вывалил язык.
– Нет, нет, – торопливо ответил экскурсовод. – Её раздели для наказания розгами и клеймения. Уверен, многие читали Дюма ну или хотя бы смотрели кино. История Миледи должна быть знакома. Девушку, обвинённую в проституции, наказывали публичной поркой и клеймили калёным железом. Разумеется, при отсутствии средств к существованию даже угроза жестокого наказания не удерживала девушек от возвращения на этот путь.
– А почему «Химера»? – спросил ещё кто-то из группы зрителей.
– Химера – это она, – экскурсовод ткнул кончиком указки между лопаток приговорённой, торчащих как крылья подбитой птицы. – Она считалась одной из самых уродливых женщин Парижа того времени.
* * *
Её звали Мадлен Люс. Это была одна из самых красивых женщин, которых я когда-либо знал.
Мы с Пасквале приехали в город осенью, накануне праздника Святой Девы Розария. Был уже октябрь, по утрам грязь на дорогах схватывалась инеем, и ночевать под открытым небом становилось неуютно. Я предостерегал товарища от Парижа, зная его тягу впутываться в приключения, но он только посмеялся над моими опасениями. Он говорил, что я должен рисовать и продавать картины, а значит нам нужен Париж. Город шлюх, воров и королей.
«В сущности, одно и то же, – смеялся Пасквале. – Наш король вор, а королева – шлюха, кем же быть нам?»
Добрались мы на попутках, на городской заставе получили несколько зуботычин и предостережение от бродяжничества, но холсты и кисти, которые я всегда носил с собой, убедили стражу, что в город прибыли не парочка бездомных, а деятели искусства. Голодные художники.
Художник был только один, очень неудачливый и очень голодный, а второй – вор, куда более любимый Фортуной. Подозреваю, Пасквале таскался за мной из жалости, если бы не его умение находить крышу над головой и пропитание, пусть и не совсем законным образом, я давно стал бы мёртвым художником.
Оставив меня на площади у собора, мой друг нырнул в паутину узких улочек. Он собирался разузнать насчёт жилья и обеда, а я был уже слишком утомлён, чтобы ходить следом. Продолжавшийся больше двух недель кашель всё больше одолевал меня, иногда даже не давая вздохнуть. Сапоги мои прохудились, а на куртке не осталось пуговиц, чтобы её застегнуть.
И всё же я в восхищении, должно быть присущем всем художникам, разглядывал великолепный собор и разномастную публику вокруг. Здесь толпились нищие, торговцы, праздные зеваки, спешили по своим делам люди занятые, проезжали верхом военные, с громким цоканьем и звоном проносились дорогие кареты вельмож. Казалось, весь мир сошёлся на этой площади.
Наверно, я задремал, потому что Паксвале потряс меня за плечо, приводя в чувство. Он практически волок меня на себе, таща следом и мою тяжёлую суму, уводил всё дальше от площади вглубь переулков и тупиков.
«Я нашёл нам отличную комнату, – сказал он по пути. – Тебе понравится».
«Какой-то трактир?» – спросил я, думая с тоской о влажных, плесенью покрытых простынях, пустом очаге и крысах.
«Нет, трактир нам не годится, – ответил Пасквале. – Ты очень плох дружище, нам нужно местечко потеплее. И кто-то, кто сможет о тебе позаботиться, пока я добываю нам хлеб».
Тогда я и познакомился с Мадлен Люс. Две комнаты под самой крышей в одном из старых флигелей двора прачек принадлежали ей, в одной она жила, а другую сдавала в наём по очень хорошей цене бедолагам вроде нас. Пасквале сгрузил меня, как мешок с брюквой, на узкую койку в глубине комнаты — а пути по лестнице я вообще не помнил, в голове шумело и страшно хотелось спать. Я поднял взгляд на женщину, с которой товарищ мой договаривался об оплате, стоявшую рядом с кроватью. И ужас пронзил всё моё существо.
Вероятно, тому виной было ещё моё лихорадочное состояние, но Мадлен Люс действительно показалась мне страшной, как гаргульи, населявшие карнизы собора. Это была высокая худая женщина, ещё не старая, но уже измождённая трудом и нищетой. Бледную до синевы кожу, испещрённую паутинкой просвечивающих голубых сосудов, покрывали тёмные веснушки от корней волос до выреза платья. Густые тёмно-рыжие волосы торчали во все стороны, как воронье гнездо, кое-где даже свалялись. Ту часть, что могла расчесать, Мадлен заплетала в длинную косу, перекидывала через плечо. А одно плечо у неё было сильно выше другого, из скособоченной спины торчали в стороны острые лопатки, как обрубки крыльев. Эта женщина действительно была похожа на какую-то страшную птицу. Её крупный нос с горбинкой напоминал клюв, тонкие бескровные губы почти терялись, а глаза были разного цвета. Один карий, другой зелёный.
«Твой друг умирает», – сказала Мадлен Пасквалю, глядя на меня.
Я ждал от неё хриплого карканья и был совершенно не готов к тому нежному глубокому голосу, что поднимался из клетки её скрученных рёбер.
Пасквале пообещал раздобыть деньги к вечеру и исчез, оставив меня с Мадлен. Я временами впадал в забытьё, приходил в себя и снова видел её перед собой. Я бредил, говорил, как она похожа на горгулью, и спрашивал, создана ли она для напоминания нам о грехе, или наш грешный мир так её искалечил?
Мадлен мне не отвечала. Она приносила воду, поила меня, накормила горячим бульоном – впервые за много недель в желудке у меня оказалось что-то горячее, я плакал, прихлёбывая суп с щербатой ложки, которую подносили мне ко рту. Ещё были какие-то горькие травы, микстуры, даже приходил врач, визит которого мне запомнился только потому, что врач никогда не был нам по карману. Вероятно, он тоже был в изумлении от того, куда пришлось идти и кого спасать – но ему заплатили достаточно, чтобы усмирить гордыню.
Я провалялся в постели две недели. Скитальческая жизнь совершенно подорвала моё здоровье, и пустяковая простуда от мокрых ботинок едва не стала приговором. Мадлен и Пасквале спасли меня. Они дежурили по переменке у постели, Пасквале часто исчезал надолго, возвращался с деньгами, иногда пугающе большими. Я понимал, что он ввязался во что-то очень нехорошее, пытался отговорить, убеждал его, что мне лучше, суп каждый день уже не нужен, можно обойтись горячей водой и варёной брюквой.
Вскоре я понял, что деньги, которые он добывает, давно идут не только на моё лечение. Проснувшись однажды днём, я не увидел подле себя Мадлен, как обычно. Но увидел её у окна. Она распустила волосы, сидела, чуть отвернувшись, я видел лишь её птичий профиль, очерченный светом, и яркий золотой ореол вокруг головы – редкое, но ласковое осеннее солнце разливалось по медным локонам. Возле неё сидел Пасквале и густой щёткой расчёсывал и распутывал разбросанные по плечам волосы. Тот самый Пасквале! Богохульник, грубиян и повеса.
На Мадлен было новое платье. Она всегда носила чёрное, как вдова, хотя замужем никогда не была. Теперь же она была одета в зелёное с белым, с кружевами, с цветами из лент по рукавам и подолу. Это было очень дорогое платье, но на самом деле оно ничего не стоило. Куда дороже – роскошь, единственно достойная этой женщины – взгляд, которым Пасквале на неё смотрел.
Они очень сблизились за время моей болезни. Пасквале, несмотря на репутацию ветреного прохвоста, был искренне встревожен, а Мадлен имела удивительную способность к сопереживанию. В конце концов, объединившее их опасение за мою жизнь переросло в другое чувство, то, что сильнее страха и людской молвы.
Впервые Пасквале угодил за решётку зимой, перед самым Рождеством. Он подрался с кем-то пьяным прохожим, кричавшим через улицу Мадлен, что никогда не видел такой уродливой шлюхи. Может быть, повод для такого оскорбления и был – замужем Мадлен, как я говорил, никогда не была, но по рассказам соседок, несколько лет назад родила ребёнка. Девочка прожила всего полгода, ни до её рождения, ни после, ни на похоронах, устроенных двором прачек, отец не появлялся. Пасквале же заявил, что бастарды не повод бросаться грязными словами – королеву же никто не называет шлюхой, хотя от кого рождён дофин Франции, одному чёрту известно. Но её честь охраняют ревностно, король отрубит любую голову, в которую придёт мысль о неверности её величества, и любой язык, повторивший эту ложь. Так почему красавица Мадлен, зарабатывающая на жизнь тяжёлым честным трудом, должна довольствоваться меньшим?
Их обвенчали в марте, когда Пасквале, наконец, вышел из тюрьмы. Я к тому времени оправился от болезни, снова начал рисовать и даже продавать картины, скопил денег и смог сделать молодым свадебный подарок. Мы наняли рабочих и перекрыли крышу, переложили очаг в большой комнате, а к сентябрю я съехал в квартирку по соседству, чтобы дать молодожёнам больше места и времени друг на друга. Жизнь наладилась.
Ну, я так думал. Как год назад, под Рождество, Пасквале снова схватили. Поздно ночью Мадлен прибежала ко мне и задыхаясь от рыданий рассказала, что взяли его уже не за грабёж. Всё чаще его вылазки и налёты с друзьями приносили не деньги, а разговоры, и домой он тащил не краденные вещи, а книги. Книги, за которые теперь поплатится головой.
Стражу навели свои же, кто-то со двора прачек. Воры, мелкие карманники, нищие, просящие подаяния у стен собора, торговки, жалующиеся на количество голодных ртов в их семьях – кто-то из них не простил своенравному гордому Пасквале любовь к «Химере» и нелюбовь к королю.
Мы с Мадлен пытались доказать, что Пасквале просто вор, возможно, добиться его отправки на каторгу или в Новый свет. Но он сделался гордым, цитировал Генри Сент-Джона и его «Рассуждение о партиях» прямо в суде. Мадлен тоже делалась острой на язык в гневе. Вскоре и её заковали в кандалы, приговорили к плетям якобы за распутство, потому что судить женщину за подстрекательства к революции показалось дикостью.
Я тоже несколько недель отсидел в казематах. А когда вышел, узнал, что казнь моих друзей назначена на завтра, и уже ничего сделать нельзя.
Я видел в то утро, как на свежие подмостки, ещё белого дерева, выводят их вдвоём. Пасквале смеялся. Он улыбался даже в тот момент, когда опустился на колени у края эшафота. Мадлен, стоявшая ярусом ниже, подтянулась на носочках и поцеловала его на глазах у многотысячной толпы. Толпа ревела, бросалась оскорблениями и пошлостями, радостным воем встретила стук ударившейся о доски головы.
А потом палач спустился к Мадлен. Он собирался сорвать с неё тонкую сорочку, служащую единственной защитой от холодного мартовского ветра, но она остановила его и сама сбросила её с плеч. Толпа замолчала.
Там, на эшафоте, стоял господний ангел с обломанными крыльями, а у ног его колыхалось чёрное моря оскаленных химер..
©Бертольф Селвин

Следующая запись: Cтою в пepexодe мeтpо, ожидaю чeловeкa. По пepexодy идёт зaмyчeннaя дeвyшкa лeт 20-25 и вeдёт зa ...
Лучшие публикации